Разве действительно не показательны в этом отношении образы того же Зайлера, «рыцаря бульварности», или Вилли Кауца, у которого только одна мораль — деньги? Разве недостаточно ясно выражает неудачливому редактору «Миттагблатта» коммерческий директор издательства Клаус фон Кенель ту простую истину, что издательство интересует не порядочность газеты, а ее тираж, или недостаточно выразительна сцена в кабинете того же фон Кенеля, когда ни один из бывших соредакторов Эпштейна — из числа самых порядочных и честных — не заходит почему-то в выражении своего несогласия с политикой издательства так далеко, чтобы отказаться от не слишком приглядного, но зато выгодного с ним сотрудничества? И разве Сильвии не приходится признать, что, как ни давно, по ее уверениям, распался их брак с Эпштейном, уходит она от него все-таки только тогда, когда встречает человека, способного обеспечить ей не меньший комфорт и богатство? А Оливер? Прощаясь в своем сердце с Рут-Юдит, разве не спрашивает он с тоской у Ирэн: «Ведь правда, такая женщина, как ты, любила бы меня и без увеселительных прогулок на собственной моторной лодке?»…
Настойчивость и постоянство, с которыми Вальтер Диггельман не устает обнажать перед читателем эту социальную подоплеку событий и характеров, в чем-то, пожалуй, даже и вредят роману. Они придают его смысловой структуре характер несколько жестковатой рационалистической прочерченности, ненужно резкой отчетливости, а некоторым персонажам отрицательного толка — излишнюю плоскостность, почти гротескную однолинейность. Но зато уж в чем в чем, а в отчетливости этой, в недвусмысленности выражения своего взгляда на изображаемую реальность Вальтеру Диггельману действительно не откажешь. Ибо даже там, где остается какая-то сюжетная или смысловая неясность, в конце концов и она оказывается оправданной, так что, если, к примеру, автор не обеспокоен тем, чтобы отделить в разудалых рассказах Оливера о его сексуальных похождениях долю реальности от явного эпатажа, в этом тоже есть свой смысл. Потому что не это в данном случае существенно и потому что доля реальности вполне могла быть здесь и достаточно большой, и весьма малой.
Впрочем, здесь мы подходим к пункту, который может потребовать все же некоторых разъяснений. Я имею в виду тот образный пласт романа, который связан с сексуальной тематикой и который, несомненно, не только обратил на себя внимание читателя, но мог, пожалуй, вызвать и известное недоумение. Классный наставник гимназии, спокойно констатирующий полную сексуальную «просвещенность» своих учениц, и шестнадцатилетние мальчики, охотно рассказывающие о своем интимном опыте и своих в этой сфере затруднениях; обыкновенный обыватель Вилли Кауц, заботливо напоминающий своим подрастающим дочерям, чтобы они начинали принимать таблетки, и просвещенный, умный, интеллигентный Эпштейн, который заявляет Оливеру, что, когда у него заведется подружка, он может без стеснения приводить ее домой и оставаться с ней наедине в своей комнате, а жене своей, нежно и глубоко любимой, не только не препятствует время от времени развлекаться с другими «партнерами», но даже поощряет ее к этому, будучи убежден, что это только укрепит их любовь… Все это весьма необычно, конечно, для советского читателя, привыкшего к совсем иному климату бытовой нравственности, и не удивительно, если кому-то покажется даже, что автор «позволяет себе» слишком многое и слишком явно сгущает краски, нагнетая всяческую «патологию».
Между тем ни какой-либо намеренной эротизации, ни даже особого сгущения красок здесь, в сущности, нет. И если на каждом шагу мы сталкиваемся в романе Вальтера Диггельмана с такими ситуациями, разговорами, представлениями, которые кажутся едва ли не скандальными, а изображаются между тем как нечто обыденное, то это вовсе не потому, что такова прихоть автора. Просто перед нами весьма добросовестное и точное воспроизведение того, что за последние двадцать лет действительно стало уже во многих странах Запада вполне обычной, повседневной реальностью. Речь идет о том нравственно-психологическом и социально-бытовом явлении современной жизни буржуазного Запада, которое известно под столь же громким, сколь и неправомерным названием «сексуальная революция».
Что это такое — «сексуальная революция», о которой столько говорят сейчас на Западе и о которой написаны горы публицистических и философских книг, десятки и сотни психологических трудов и статистических исследований? В самых мудреных определениях ее смысла и значения и в самых разнообразных ее описаниях недостатка, как нетрудно понять, не наблюдается. Но если бы о том, что она такое, спросить, к примеру, того же Оливера Эпштейна, он, пожалуй, не только заверил бы, что все «проще простого», но не затруднился бы, конечно, воспользоваться авторской подсказкой и сформулировать суть проблемы в своем обычном дразняще метафорическом стиле. Сексуальная революция? Это когда секс — все равно что увеселительная прогулка.
И он был бы прав, предложив такое определение, ибо в самом деле оно ничуть не хуже многих других, какими пользуется буржуазная социология, да и по сути своей весьма точно. Потому что при всей сложности того комплекса явлений, который обнимается понятием «сексуальная революция», все-таки суть действительно в том, что в результате долголетнего и массированного воздействия на общественное сознание при помощи печати, радио, телевидения и прочих средств «массовой коммуникации», наперебой рекламировавших идеи «сексуальной революции», в глазах миллионов людей на Западе, особенно молодых, кардинальным образом изменилась прежде всего сама аксиология полового чувства. И смысл этих изменений состоял именно в принципиальном высвобождении области секса из-под традиционной власти высших, духовных эмоций, в отделении секса от любви, чувственности от чувства, в признании за эротической чувственностью совершенно самостоятельной ценности, в «реабилитации» чисто чувственного удовольствия как вполне естественного, нормального, вполне нравственно-законного.